Сторож - Страница 5


К оглавлению

5

- Вот, почитай, каковы они! Берегись, гляди, - ни за грош погубят!

Так рассуждал не один он, разумеется.

...Я познакомился с литератором Старостиным-Маненковым - он служил в канцелярии товарного отдела Грязе-Царицынской дороги.

Среднего роста, полный, Старостин напоминал скопца безволосым пухлым лицом и бесцветными мертвыми глазами; тяжелая походка, неуверенные движения усиливали это сходство. Его дряблое тело являлось вместилищем разнообразных болезней, - мнительность усиливала и обостряла их. Он непрерывно охал, кряхтел, кашлял и плевал по всем направлениям, - в ящик из-под макарон, служивший ему для рваной бумаги, в горшки цветов на подоконниках, в пепельницу и просто на пол, к двери. Понатужится, плюнет, посмотрит на результат и, сокрушенно покачивая лысоватой головой, скажет:

- Плохо!

Вечерами в своей маленькой комнатке с кумачными занавесками на окнах, горшками фуксий и гераней на подоконниках, с иконой мучеников Кирика и Улиты в углу, он, сидя за столом, тяжело нагруженным ворохами исписанной бумаги, пил маленькими рюмочками водку, закусывал репчатым луком и жаловался, тонко взвизгивая:

- Глеб Успенский глумится над мужиком, а я пишу кровью сердца! Ты, читающий человек, - ну скажи мне: где, в чем, какая разница между Успенским и Лейкиным? Однако его печатают в лучших журналах, а - я...

Рассказы Старостина печатались в провинциальных газетах, но один или два были помещены, кажется, в журнале "Дело". - Старостин любил, чтоб ему напоминали об этом.

Я напоминал.

- Много ли? - печально, но уже не так жалобно, восклицал он.

- Много.

Он сполз со стула на пол, полез на четвереньках под широкую кровать и, вытащив оттуда большой узел, завязанный в серую шаль, хлопнул по узлу ладонью, поднял облако пыли, закричал, задыхаясь:

- Вот - все готово! Соком сердца написано! Да-да! Кр-ровью...

Лицо его багровело, глаза наливались пьяной слезой, но однажды, трезвый, он прочитал мне только-что написанный им рассказ о мужике, который во время пожара спас от гибели в огне любимую лошадь станового пристава, а пристав, за час до этого подвига, выбил герою мужику два зуба за кражу шкворня. Мужик сильно ожегся, геройствуя, его отправили в больницу.

Прочитал Старостин эту трогательную историю и радостно заплакал, забормотал восхищенно:

- Как это хорошо, как задушевно написано! Н-да, брат, д-да! Учись, вникай в душу...

Рассказ очень не понравился мне, но я тоже едва не заплакал, видя радость автора. Его искреннее чувство так же искренно волновало и меня.

Но отчего же плакал этот неприятно смешной человек. Я попросил его дать мне рукопись и дома еще раз прочитал ее. Нет, рассказ был написан слащаво и нарочито жалобно, как пишутся фальшивые прошения "несчастных страдальцев" добрым и богатым вдовам. А все-таки, чем же вызваны искренние слезы автора и эта детская радость его?

- Не нравится мне рассказ, - сознался я Старостину.

Любовно складывая страницы рукописи, он вздохнул:

- Груб ты! И непонятлив.

- Что вас трогает в нем?

- Душа! - сердито крикнул он. - Душа в нем сияет!

Покричав на меня, сколько ему нравилось, он выпил водки и внушительно заговорил:

- Учись! Вот стихи пишешь ты, это глупо. Этого не надо. Надсоном ты не будешь, у тебя не та закваска, у тебя сердца нет, ты человек грубый. Помни: на стихах Пушкин погубил свой недюжинный талант. Проза - вот настоящая литература, - святая, честная проза.

Он сам служил для меня олицетворением этой святой прозы, а густой чад ее уже и тогда душил меня.

У Старостина была любовница, его квартирная хозяйка, женщина с полупудовыми грудями и задом, который не помещался на стуле. В день ее именин Старостин торжественно поднес ей широкое плетеное кресло, - это очень тронуло женщину. Трижды поцеловав возлюбленного в губы, она сказала, обращаясь ко мне:

- Вот, молодой юноша, учитесь у старших, как надо ублажать даму.

Старостин стоял рядом с нею, счастливо улыбался и дергал пальцами свои серые уши, мягкие, как у собаки.

Был яркий день конца марта, на окнах обильно цвели фикусы, в комнату вливался весенний лепет вешних вод, в комнате стоял густой запах горячего пирога, мыла и табаку.

Юность и малограмотность не мешали мне тревожно чувствовать скрытые в "святой, честной прозе" возможности тяжких и пошлых драм.

Мечтая о каких-то великих подвигах, о ярких радостях жизни, я охранял мешки, брезенты, щиты, шпалы и дрова от расхищения казаками ближайшей станции. Я читал Гейне и Шекспира, а по ночам, бывало, вдруг вспомнив о действительности, тихонько гниющей вокруг, часами сидел или лежал, ничего не понимая, точно оглушенный ударом палки по голове.

В городе, насквозь пропитанном запахами сала, мыла, гнилого мяса, городской голова приглашал духовенство служить молебны об изгнании чертей из колодца на дворе у него.

Учитель городского училища порол по субботам в бане свою жену; иногда она вырывалась от него, и нагая, толстая, бегала по саду, он же гонялся за нею с прутьями в руках.

Соседи учителя приглашали знакомых смотреть на этот спектакль сквозь щели забора.

Я тоже ходил смотреть - на публику; подрался с кем-то и едва не попал в полицию. Один из обывателей уговаривал меня:

- Ну, чего ты разгорячился? Ведь на этакую штуку всякому интересно взглянуть. Такой случай и в Москве не покажут.

Железнодорожный конторщик, у которого я нанимал угол за рубль в месяц, искренно убеждал меня, что все евреи не только мошенники, но еще и двуполые. Я спорил с ним, и вот, ночью, он в сопровождении жены и ее брата подошел к моей койке, желая освидетельствовать: не еврей ли я? Нужно было вывихнуть ему руку и разбить лицо его брату, чтобы отвязаться от них.

5