- Господи, - взывает дьякон, хватаясь за голову, его маленькие нежные ладони совершенно тонут в космах полуседых волос. Степахин смотрит на меня изумленно и, кажется, с завистью, лицо его вздрагивает неприятно, Петровский так стиснул зубы, что скулы его выступили желваками. А Маслов, посадив Кубасову на колени себе, забыл о ней и глядит в пол, как больная собака. Не понимаю, чего мне надо от этих людей, но иногда думалось, что если насытить их песнями до полноты душ, - тогда они как-то изменятся, обнаружат себя более понятными мне. Вот они, восхищаясь, обнимают, целуют меня, дьякон плачет.
- Разбойник, - говорит мне Маслов, гладя руку мою, Степахин молча целует меня.
- Пей, все равно пропадаешь! - ревет Петровский, а Леска, размахивая руками, говорит:
- Влюбилася я в него, при всех говорю - влюбилася, даже ноги трясутся...
А через минуту они ненасытно требуют еще чего-то.
Знаю я, что они люди негодные, но - они религиозно поклоняются красоте, служат ей, до самозабвения, упиваются ядом ее и способны убить себя ради нее.
Из этого противоречия возникает облако мутной тоски и душит меня. А у них исступление восторга восходит до высшей точки своей, но - все песни уже спеты, пляски сплясаны. - Раздевай баб! - орет Петровский.
Раздевал всегда Степахин, он делал это не торопясь, аккуратно развязывая тесемки, расстегивая крючки и деловито складывая в угол кофты, юбки, рубахи.
Рассматривали прекрасное тело Лески, осторожно трогали ее вызывающие груди, стройные ноги, великолепный живот, ходили вокруг женщин изумленно охая и хвалили тело их так же восторженно, как песню, пляску. Потом снова шли к столу в маленькую комнату, ели, пили и - начиналось неописуемое, кошмарное.
Животная сила этих людей не удивляла меня - быки и жеребцы сильнее. Но было жутко наблюдать нечто враждебное в их отношении к женщинам, красотою которых они только что почти благоговейно восхищались. В их сладострастии я чувствовал примесь изощренной мести, и казалось, что эта месть возникает из отчаяния, из невозможности опустошить себя, освободить от чего-то, что угнетало и уродовало их.
Помню ошеломивший меня крик Степахина: он увидал отражение свое в зеркале, его красное лицо побурело, посинело, глаза исступленно выкатились, он забормотал:
- Братцы - глядите-ка, Господи!
И - взревел:
- У меня - нечеловечья рожа - глядите! Нечеловечья же, - братцы!
Схватил бутылку и швырнул в зеркало.
- Вот тебе, дьяволово рыло, - на!
Он был не пьян, хотя и много выпил, - когда дьякон стал успокаивать его, он разумно говорил:
- Отстань, отец... Я же знаю, - нечеловечьей жизнью живу. Али я человек? У меня вместо души чорт медвежий, - ну, отстань. Ничего не сделать с этим...
В каждом из них жило - ворочалось - что-то темное, страшное. Женщины взвизгивали от боли их укусов и щипков, но принимали жестокость как неизбежное, даже как приятное, а Леска нарочно раздражала Петровского задорными возгласами:
- Ну - еще! Ну-ка, ущипни, ну?
Кошачьи зрачки ее расширялись, и в эту минуту было в ней что-то похожее на мученицу с картинки. Я боялся, что Петровский убьет ее.
Однажды, на рассвете, идя с нею от начальника, я спросил: зачем она позволяет мучить себя, издеваться над собою?
- Так он сам же себя мучает. Они все так. Дьякон-то кусается, а сам плачет.
- Отчего это?
- Дьякон - от старости, сил нет. А другие - Африкан со Степахиным тебе не понять, отчего. А я и знаю, да сказать не умею. Знаю я - много, а говорить не могу, покамест слова соберу - мысли разбегутся, а когда мысли дома - нету слов.
Она, должно быть, действительно что-то понимала в этом буйстве сил, помню, весенней ночью, она горько плакала, говоря:
- Жалко мне тебя, пропадешь, как птица на пожаре, в дыму. Ушел бы лучше куда в другое место. Ой, всех жалко мне...
И нежными словами матери, с бесстрашной мудростью человека, который заглянул глубоко во тьму души и печально испугался тьмы, она долго рассказывала мне страшное и бесстыдное.
Теперь мне кажется, что предо мною разыгрывалась тяжелая драма борьбы двух начал - животного и человеческого: человек пытается сразу и навсегда удовлетворить животное в себе, освободиться от его ненасытных требований, а оно, разрастаясь в нем, все более порабощает его.
А в ту пору эти буйные праздники плоти возбуждали во мне отвращение и тоску, смешанные с жалостью к людям, - особенно жалко было женщин. Но, изнывая в тоске, я не хотел отказаться от участия в безумствах "монашьей жизни", - говоря высоким стилем, я страдал тогда "фанатизмом знания", меня пленил и вел за собою "фанатик знания - Сатана".
- Все надо знать, все надо понять, - сурово сквозь зубы говорил мне М. А. Ромась, посасывая трубку, дымно плевал и следил, как голубые струйки дыма путаются в серых волосах его бороды. - Не подобает жить без оправдания, это значило бы - живете бессмысленно. Так что - привыкайте заглядывать во все щели и ямы, может, там, где-то и затискана вам потребная истина. Живите безбоязненно, не бегая от неприятного и страшного, - неприятно и страшно, потому что непонятно. Вот что!
Я и заглядывал всюду, не щадя себя, и так узнал многое, чего мне лично лучше бы не знать, но о чем рассказать людям - необходимо, ибо это - их жизнь трудная, грязная драма борьбы животного в человеке, который стремится к победе над стихиею в себе и вне себя.
Если в мире существует нечто поистине священное и великое, так это только непрерывно растущий человек, - ценный даже тогда, когда он ненавистен мне.
Впрочем, - внимательно вникнув в игру жизни, я разучился ненавидеть, и не потому, что это трудно - ненависть очень легко дается, - а потому, что это бесполезно и даже унизительно, - ибо - в конце концов ненавидишь нечто свое собственное.